Номер 3(16) - март 2011
Александр Ласкин

Александр Ласкин Двое из племени образцовых питерских стариков

Эти главки не так много отделяет в смысле пространства. Всего-навсего другой подъезд и этаж. Но зато их очень многое разделяет в смысле времени.

Впервые к Геннадию Самойловичу Гору я попал еще школьником и бывал исключительно вместе с отцом. Здесь я был просто гостем. Если точнее, сыном гостя. Претендовать на самостоятельную роль я никак не мог.

У Юрия Иосифовича Слонимского я оказался студентом последнего курса театроведческого факультета. С ним мы встречались в связи с профессиональными интересами. Не только Слонимского, но, представьте себе, моими.

Давайте так и двигаться. Одна главка – одна квартира. Сначала заглянем к Геннадию Самойловичу, а потом к Юрию Иосифовичу.

Сперва надо преодолеть смущение. Ведь рассказывать придется и о себе. Тут уж точно ничего не поделаешь. Все, что я знаю об этих людях, я знаю как участник и очевидец.

После такого предуведомления можно отправляться в путь. Впрочем, прежде чем оказаться в одной из квартир, нам придется подняться на лифте.

Лифты в петербургском доме 34 по улице Ленина очень медленные. Во время движения они покачиваются. Словно сомневаются в том, что выбрали правильный маршрут.

Возможно, кто-то считает, что лучше всего в прошлое его доставит карета или повозка, но я предпочел бы этот лифт.

Места тут ровно для автора и читателя. Нажимаем на нужную нам кнопку и – вперед!

 

Глава первая. Геннадий Самойлович

 

Начало

 

Когда-то он писал: «Музыка Стравинского ударила во все струны, загремела посудой, и, как бешеная лошадь, закусив удила, выбежала на середину зала».

На протяжении фразы музыка становилась гитаристом, потом посудомойкой и, в конце концов, цирковой лошадью.

Слова в этой прозе разноцветные, не похожие друг на друга. Некоторые от нахождения в контексте приобретают иной смысл.

И в облике писателя не было второстепенного. В этом смысле он походил и на эту фразу, и на картины обожаемых им левых художников.

Когда потом я прочел его давний рассказ, в котором действует некто Андре Шар, то подумал: вот именно! К его совершенно круглой голове эта фамилия подходила идеально.

Имя тоже соответствовало. Человеку со столь нетривиальной внешностью лучше называться как-нибудь вроде этого.

Впрочем, Геннадий Гор – это почти Андре Шар. Назвав так своего героя, подлинного искателя нового искусства, автор сразу указывал на прототип.

Кстати, до войны Гор жил на Грибоедова, в знаменитой писательской «надстройке». Так что ощущение связи с литературой двадцатых в первом своем варианте представляло чувство соседства.

 

Семен Борисович Ласкин (слева) и Геннадий Самойлович Гор. Комарово. 1970. Фото А.А. Крестинского

 

 

В гостях у Гора

 

В конце шестидесятых годов мой отец подружился с Гором. Бывая у него на улице Ленина, он часто брал меня с собой.

Надо сказать, что несмотря на младший школьный возраст, я к этому времени уже повидал кое-каких писателей. Ни на кого из них Геннадий Самойлович не был похож.

Обилие картин и книг в его квартире не мешало чувствовать себя на удивление уютно. Мы поглощали обед в непосредственной близости от картин Петрова-Водкина и Константина Панкова, но при этом совсем не ощущали неловкости.

Так же как дом был полон книг, так и разговоры за столом гостиной были переполнены разнообразными цитатами. За первым хозяин рассказывал о Бергсоне, за вторым – о Бердяеве, на третье оставался Франк.

Как ни хотелось Гору поговорить о высоком, он неизменно помнил об опасности. Едва беседа приближалась к именам запрещенным, он наклонялся к собеседнику и переходил на шепот.

И все же некоторые формулы и характеристики Геннадия Самойловича звучали оглушительно. Несмотря на усилия конспирации, не оставляло сомнений, что он ничуть не сомневается в своих выводах.

Однажды мы с удивлением услышали, что искусствовед Николай Пунин – фигура столь же значительная, как его жена, Анна Ахматова. Затем Гор сообщил, что только что обедавший вместе с нами и почти все время молчавший профессор Берковский – «абсолютный гений». Последнее утверждение поразило меня больше всего: прежде мне казалось, что «гений» и «профессор» принадлежат разным рядам.

Кое-что из высказываний Гора отец записал в дневнике. Вот, например, Геннадий Самойлович устраивает своему младшему коллеге своего рода испытание.

– Как, Семен Борисович, вы относитесь к русской иконе? – спрашивает Гор, предвкушая растерянность собеседника.

– Как вы думаете, куда делась икона? – продолжает он допрос с пристрастием.

– Она перешла к Достоевскому, – победоносно сообщает Геннадий Самойлович одному ему известный ответ.

Совершенно естественно, что такой человек находился с обыденностью в напряженных отношениях. Быт, если и присутствовал в его жизни, то только как нечто, что может ее осложнить.

«Вот книги надписывал, – говорил он отцу, – очень устал. Эта работа требует внимания. А читаю философию – отдыхаю».

При этом Геннадий Самойлович не только не желал быть небожителем, но настаивал на том, что ему не чужды житейские обязанности. Особенно он гордился своей способностью покупать мясо. Правда, в магазины Гор ходил только с женой, так что окончательный выбор оставался за ней.

Словом, ему не хотелось предстать перед окружающими человеком какой-то одной крайности. И в своей прозе он пытался крайности соединить: фантастика в его произведениях оправдывалась причастностью к жанру «фантастики», философские размышления мотивировались тем, что они возникали в головах высокоинтеллектуальных героев.

Все эти меры предосторожности – вроде перехода на шепот во время разговора или стремление соединить фантастику и «фантастику» – не что иное как опыт жизни. Все-таки в нескольких постановлениях его фамилия упоминалась. Пусть и не среди главных лиц, но ему вполне хватило и этого.

«Я писать начинал всегда интересно, – жаловался он, – Но когда после какой-нибудь проработки возникали мысли, что это не напечатают, тут же сбивался. В результате получалась слабая вещь».

Потому-то и за письменным, и за обеденным столом Геннадий Самойлович был одновременно и смел, и опаслив. Странным образом в его текстах соединялись узнаваемые черты советской прозы и несомненные традиции искусства двадцатых годов.

К счастью, этот поистине мичуринский эксперимент оказался не таким уж чистым: и в разговоре, и за работой Геннадий Самойлович мог увлечься и на время забыть об обстоятельствах. В нескольких его рассказах гоголевская традиция присутствовала в беспримесном виде, вне связи с привычной бутафорией советских романов о космических пришельцах. Кроме того, во время войны и блокады он написал книгу стихов.

 

Гор и мир

 

Эти стихи были его тайной. Два-три неопубликованных рассказа и роман «Корова» он все же кому-то показывал, а о стихах даже не заикался. Как видно, его смущал избранный им когда-то бескомпромиссный способ высказывания.

Именно радикальность удивляет больше всего. Сложившийся тридцатипятилетний автор вдруг отбрасывает накопленный опыт и выбирает традицию Хармса и Вагинова. Речь по сути не только о стилистике, но об ином варианте судьбы.

Кажется, он ничего не боится. За исключением, конечно, жизни и смерти. Никогда ни прежде, ни после он не писал с такой поистине ошарашивающей безысходностью и отчаянием.

Он не столько рассказывает о своем страхе, сколько дает возможность высказаться ему самому. Именно так и должен говорить ужас – сбивчиво, нелогично, вступающими в самые неожиданные сочетания словами.

Гор замечательно понял или почувствовал, что для окружающего мира не подходит язык Кузмина или Ахматовой. Тут нужна иная поэтика – та, в которой слово является лишь обозначением подспудного, не выходящего на поверхность, смысла.

Эти стихи есть прямая, ничем не сдерживаемая, речь подсознания. Ощутивший неожиданную свободу автор возможно впервые не думал ни о последствиях, ни даже о возможной реакции читателя. Безо всяких околичностей он вел разговор с миром о нем самом.

 

Вы немцы, не люди.

Ваш Гитлер – творог.

Пред вами на блюде

Протухший пирог.

И в том пироге

Я с женою лежу,

На немцев с тревогой

С пироги гляжу.

 

Словом, Гор и – мир. И – смерть. «И мальчик с зеленым лицом как кошка». «И Гимлер дремучий с трескучей губой». Все это, такое удивительное и непонятное, ему следовало осознать.

Читая его стихи, переживаешь то же чувство, которое совсем маленьким испытал в «комнате смеха». Помнится, было по-настоящему страшно. Ты сам и люди вокруг представали сплющенными или раздутыми.

Гор подводил к этому вроде как непреднамеренно. Разве может быть по-другому? Если тебя окружает странный мир, то описывать его ты будешь самыми немыслимыми словами.

За обеденным столом Геннадий Самойлович часто возвращался к этой теме. «Реализм девятнадцатого века, – записал отец его слова, – есть проявление благополучия и успокоенности. Двадцатый век – век психологического надлома, век сверхреализма».

Эту мысль Гор по-своему выразил и во многих своих повестях. Всякий раз, говоря о том или ином художнике, он непременно ставил под сомнение право на единоличное авторство. Он писал, что у Кончаловского «предметы словно сами написали себя». О «самооткровении реальности», лишь зафиксированной на холстах Пахомова. О том, что «человеческая мысль, доверившись ему, послала его…»

Странные, конечно, метафоры для писателя горовского поколения. Как известно, в его времена более привычным было «ячество». Впрочем, нельзя не увидеть тут связи с личным опытом: например, стихи писались не только им самим, но и войной.

Во многом это объясняет то, что его стихотворные опыты остались без продолжения. Реальность, переболев безумием, вновь обрела черты обыденности. К тому же в мирное время у Гора опять появились обязанности главы большого семейства. В отличие от героя своей поздней повести он был «человеком с привычками» и не собирался отказаться от них.

Есть еще одна, куда менее явная, причина. О ней Гор сказал в своих стихах через непрямой диалог с текстом особенно ценимого им писателя.

 

Те же и Елизавета Бам

 

Всякий раз мы уходили от Гора с каким-то «домашним заданием». Однажды эта была хармсовская «Елизавета Бам», напечатанная на узких длинных полосках бумаги. Тогда я как-то не задумывался о том, что многочисленные пометки в тексте могут принадлежать только автору пьесы.

В другой раз мы получили альманах «Дом искусств» со статьей Евгения Замятина «Я боюсь». Этот альманах передавался с особой осторожностью: мало того, что автор был почти запрещенным, но и мысли свои он высказывал с абсолютной наглядностью.

«Писатель, который не может стать юрким, – писал Замятин, – должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во «Всемирной литературе», несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве».

Теперь, читая стихи Геннадия Самойловича, я с удивлением обнаружил скрытые отсылки к этой статье. С поистине обэриутской смелостью Гор по-своему продолжил ряд, обозначенный Замятиным. Он писал о Пушкине «в солдатской шинели», о Сервантесе, идущем «в Сельсовет», об Овидии, завидующем белке и мечтающем о булке.

Горовские видения свидетельствовали о том, насколько переменилось время. Перспектива, представлявшаяся Замятину зловещей, оказалась не столь страшной: через какие-то двадцать лет после его статьи писателей ожидали куда более изощренные испытания.

Как видно, Гор это понимал, а потому возможности стать обэриутом предпочитал разговоры об обэриутстве во время хорошего обеда. Иногда Геннадий Самойлович становился не на шутку резок: особенно если надо было защитить кого-то из любимых авторов.

Кстати, и в письме мог высказаться. Ведь письмо – это тоже беседа. Вряд ли оно попадет на глаза кому-то, кроме близких родственников адресата.

Вот хотя бы письмо моему отцу, помеченное августом шестьдесят восьмого года. Начинается оно вполне добродушно: «На днях была ограблена коллекция Чудновского. Воры унесли всех Малевичей, Кандинских, Гончаровых, Ларионовых, обнаружив высокое понимание живописи… Гранин уезжает в Болгарию греть свои замыслы. Пишет большой роман. О чем? Держит в секрете», а потом тон резко меняется: «Юрию Трифонову я теперь враг. Он обругал К. Вагинова в своих американских заметках в «Ин. литературе».

И все же прозу Геннадий Самойлович писал уже по-другому. Обэриутская традиция была крайностью, а он склонялся к разного рода «гремучим смесям». Скорее всего, этим он не облегчал, но усложнял свою жизнь – в его сочинениях можно обнаружить размышления на эту тему.

В одной из поздних повестей Гор описал ученого, специалиста по каким-то сверхсложным материям, в то же время пишущего стихи. «Стихи для него, – характеризует он своего героя, – были способом разговора с самим собой». Возможно, Геннадий Самойлович имел в виду себя и свою ситуацию – ведь с общепризнанной точки зрения он был автором фантастических романов, но никак не поэтом и мыслителем.

Это было особенно обидно потому, что жанр фантастики, традиционно связанный с новейшими открытиями, с попытками заглянуть в будущее, был ему по сути чужд. С техникой Гор находился в отношениях столь же непростых, как с бытом: достаточно сказать, что всякий раз, когда он становился на эскалатор метро, у него на лбу выступали капельки пота.

В этом и была настоящая сложность – куда более неразрешимая, чем все придуманные им «квадратуры круга». Как ни стремился Геннадий Самойлович соответствовать своей эпохе, он оставался человеком прошлого – времени, где нет ни метро, ни космических полетов, но живы и здравствуют Хармс, Введенский и Вагинов.

 

Глава вторая. Юрий Иосифович

 

Интересные разговоры в хорошую погоду

 

Все началось так. Летом 1976 года я писал диплом о чеховских спектаклях Художественного театра. Мне сказали, что балетный критик Юрий Иосифович Слонимский дружил с художником Владимиром Дмитриевым, оформлявшим «Три сестры» сорокового года.

Я решил с Юрием Иосифовичем познакомиться. Уже не вспомнить, как это произошло. Не исключено, что меня кто-то представил, а, возможно, я просто подсел к нему на скамейку в Доме творчества в Комарово.

Хорошо помню Слонимского на этой скамейке. Несмотря на солидный возраст, комплекция у него была вполне балетная. И жест балетный. Не только функциональный, но и грациозный.

Над лысым черепом гордо развевалось несколько волосинок. Время от времени он о них вспоминал и укладывал в правильном порядке.

С этих пор мы стали постоянно общаться. Не только в Комарово, но у него дома, на Ленина, 34.

Сразу возникает вопрос: почему? Зачем пожилому и занятому человеку тратить время на столь юного собеседника?

Что я умел в этом возрасте, так это слушать. Наверное, это главное, что у меня тогда получалось по-настоящему хорошо.

Видно, Слонимский нуждался в почтительных слушателях. Еще имело значение то, что в отличие от многих своих сверстников, я был небезразличен к его эпохе.

Странно, конечно – идут шестидесятые, семидесятые, а главный для Юрия Иосифовича период завершился. Словно основной текст уже написан и остался только постскриптум.

Об этом замечательно сказал его приятель Юрий Тынянов. Хотя его книга о Грибоедове рассказывает о людях восемьсот двадцатых годов, но люди девятьсот двадцатых читали ее как обращенную к себе.

«Людей двадцатых годов настигла тяжелая смерть, – говорится на первой странице романа, – потому что их век умер раньше их».

Кажется, Юрий Иосифович первым обратил мое внимание на эти слова, а уже через многие годы я догадался, что они на самом деле обозначают.

Так вот двадцатые-тридцатые меня очень притягивали. Еще, как я теперь понимаю, меня интересовали судьбы людей, которые смогли это время достойно прожить.

Эта же проблема мучила Геннадия Самойловича. Что делать тому, чьи привязанности остались в прошлом? Как избежать предательства – и не вступить в конфликт с новым веком?

У Гора были Хармс, Вагинов, Добычин, а у Слонимского – Баланчин, Лопухов, Голейзовский… Многие отреклись от своих кумиров, а они хотели эту ниточку протянуть в будущее. Давно завершившаяся юность их никак не отпускала.

Оттолкнувшись от чеховских спектаклей Художественного театра, мы со Слонимским говорили о времени. Если о театре у меня были кое-какие представления, то о времени я знал очень мало.

Впечатления от размышлений Юрия Иосифовича были необычайно сильными. Кое-что мне казалось преувеличением. Следовало еще очень много обдумать, чтобы с ним окончательно согласиться.

К примеру, Юрий Иосифович упомянул, что в конце тридцатых годов в Ленинграде стало больше продуктов. Как он считал, это связано с тем, что половина страны сидела в тюрьмах.

Еще он объяснял необычайный успех Улановой. Людям хотелось настоящих чувств. То, что начисто отсутствовало в жизни, сохранялось на сцене.

Тогда во всех садах и парках Советского Союза появились скульптуры юных комсомолок. Сразу узнавался профиль и жест Галины Сергеевны.

Видно, монументальная пропаганда в эти годы дала трещину. Возникла усталость от грандиозных Сталиных до небес. Интуитивно в качестве новой меры вещей выбрали знаменитую балерину.

Об Улановой Слонимский говорил особенно вдохновенно. Считал ее в первую очередь драматической актрисой. Человеком, способным рассказать историю. Приблизить нас к чужой жизни.

Так мы часами просиживали на скамейке. Иногда к нам кто-то присоединялся. Чаще всего это был Сергей Петрович Варшавский, автор известных (вместе с Юлием Исааковичем Рестом) книг по истории Эрмитажа.

Варшавский был не просто полный, но величественный. Особенно величественным он становился тогда, когда брал в руку трость с серебряным набалдашником.

Однажды два этих старика взялись доказать мне, что благодаря им я связан с историей по крайней мере столетней давности. Что достаточно быть с ними знакомыми, и весь серебряный век для меня открыт.

Чтобы доказать это, они не пожалели рабочего утра. Было предъявлено множество примеров. Где-то к обеду картина вырисовалась окончательно.

Помнится, погода стояла прекрасная, солнышко припекало, в голову приходили удивительные мысли… Самое время было решать: так ли далеко от нас прошлое, как это может показаться на первый взгляд?

Начал Юрий Иосифович. Он рассказал о том, что его отец был лучшим в Петербурге мужским портным. Вроде даже «поставщиком Двора Его Величества». Да что члены императорской фамилии, если пальто у него заказывал сам Анатолий Кони.

Казалось бы, что для знаменитого сенатора очередная обнова? Вместе с тем, в историю светоч юридической мысли вошел именно в этом пальто: на его поздних фотографиях сразу узнаешь работу Слонимского-старшего.

Знаете такую игру? «Холодно», «тепло», «еще теплее», «горячо»… Вот это и будет пальто Анатолия Федоровича. Благодаря уютному меховому нутру, аккуратному воротнику и двойному ряду пуговиц ушедшее столетие становится как-то родней.

Если Юрий Иосифович выложил козырного валета, то у Сергея Петровича нашелся козырной король… Голосом нарочито нейтральным он объявил о том, что ему довелось увидеть начало крупнейшей исторической драмы.

Конечно, находился он в возрасте почти младенческом, и его участие ограничивалось присутствовавшей невдалеке строгой воспитательницей.

В 1914 году Варшавский вместе с родителями и бонной находился в Вене. Остановились они в гостинице в самом центре города. Так что процессию, шедшую за гробом убитого в Сараево наследника, он разглядел хорошо.

Конечно, дальнейшие военные события Сергея Петровича не коснулись, но в тот день он плакал едва ли не больше австрийских подданных.

Козырной валет… Козырной король… «Позвольте присовокупить девяточку», – как говаривал некогда герой гоголевских «Игроков».

Оказывается, в юности Юрий Иосифович брал уроки танца у Жоржа Баланчивадзе, будущего Джорджа Баланчина. Уже знакомый нам петербургский портной мог позволить себе роскошь оплачивать эту прихоть сына.

Вам мало этого примера? Тогда вот еще. В ноябре семнадцатого Слонимский находился среди зевак на Дворцовой площади. Какой-то юноша пытался сбросить вниз двуглавого орла, не рассчитал сил и сам упал с крыши. Толпа к смерти отнеслась равнодушно, но зато приветствовала падение герба.

Даже рассказывая об этом, Юрий Иосифович как-то поеживался. Уж очень сильно напирали люди, чересчур громко кричали пьяные, и совсем одинок был труп юноши на обочине дороги.

Скорее всего, это один из самых важных в моей жизни уроков. Я и сейчас уверен, что минувшее близко. Порой мне кажется, что оно даже ближе, чем настоящее.

Человек, занимающийся историческими сюжетами, просто не может считать по-другому. Если иногда ему удается проникнуть в прошлое, то лишь потому, что он перестает думать о дистанции.

 

Те же и Баланчин

 

Так Слонимский стал моим учителем. Домашним учителем. Официальные учителя были в Театральном институте, а с ним мы встречались приватно. Чаще всего, как уже говорилось, в Комарово или на Ленина, 34.

Вскоре настал момент, когда я показал ему свой диплом. Что-то ему тут померещилось. Вряд ли какие-то основания имелись в самой рукописи, но он обладал способностью видеть сквозь текст.

Еще, возможно, Юрий Иосифович обнаружил следы наших разговоров. Понял, что я вполне обучаем. Это стало основанием для того, чтобы он дал мне новое задание.

Оказывается, в Пушкинском доме хранится архив семейства Дягилевых. Вот, сказал он, замечательно интересный искусствоведческий сюжет.

Честно говоря, я проникся далеко не сразу. Смущало то, что сам Дягилев в это время был явлением почти маргинальным. На лекциях в институте нам о нем не рассказывали.

Странно, согласитесь, заниматься историей семейства Икс. Следовало бы сперва превратить неизвестную величину в более внятную, а уже затем приниматься за его родственников.

Я настолько расхрабрился, что прямо спросил: «Вам кажется это интересно?»

Слонимский настаивал на том, что ничего более увлекательного просто не может быть.

К тому же, он просил меня стать его помощником. Эта просьба подкреплялась договором с американским издательством «Данс Хорайзн».

Почему именно это издательство, я расскажу чуть позже, а пока уточним, что тут не было ни толики инакомыслия. Такие договора заключались под строгим контролем ВААПа.

Перед возможностью стать соавтором Юрия Иосифовича устоять было сложно. Еще меня совершенно захватил архив Дягилевых. Все эти письма, документы, фотографии, рисунки… На меня обрушился целый мир, пока никому неизвестный и никем не прочитанный.

Теперь почти каждое мое утро начиналось в рукописном отделе Пушкинского дома, а оттуда я направлялся в Свердловскую больницу, где лежал Юрий Иосифович. Я читал ему переписанные от руки письма и выслушивал его соображения и замечания.

Как оказалось, прошлое – совсем не меньше, чем настоящее! – может быть чревато неожиданностями. Самым большим сюрпризом для нас стал отказ Павла Дягилева, отца Сергея, от звания Старшины Благородного собрания.

Если говорить коротко, история тут такая. В стенах собрания подрались два офицера, но их за это не осудили. Тогда Павел Дягилев в знак протеста отказался от звания Старшины. Этим он сильно осложнил жизнь своей семьи.

Я хорошо помню, какое впечатление произвело на Юрия Иосифовича это поистине неординарное известие.

Он откинулся на подушке и улыбнулся в знак одобрения и солидарности. Вот как следует поступать каждому! Именно такого поступка он от него ждал.

На больничной койке тело вынужденно безмолвствует, а жест получает особую выразительность. В соответствии с полученными когда-то уроками Баланчивадзе-Баланчина движения становятся понятнее слов.

Сначала солировала рука. Чуть покачиваясь на локте, она говорила что-то нежное и умиротворенное. После длинной паузы Слонимский произнес:

– Как хорошо.

Кстати, в первое же мое посещение Пушкинского дома я убедился в том, что не одинок. Тот путь, который я намеревался пройти, несколько раз был проделан до меня.

Конечно, вылазки в прошлое были единичными и нерегулярными. В архивной описи моя подпись оказалась третьей или четвертой. Список посетителей открывала Анна Петровна Остроумова-Лебедева.

Таково еще одно доказательство правильности аргументов двух замечательных стариков. Прошлое было действительно недалеко. Лишь три строчки отделяли мою фамилию от известной мирискуссницы, а от нее до Дягилева – буквально рукой подать.

 

 

Юрий Иосифович Слонимский. 30-е гг.

 

Еще раз о Баланчине

 

В истории с предполагавшейся книгой о семействе Дягилевых участвовал еще один человек. Его присутствие где-то совсем близко от нашего замысла не могло меня не вдохновлять.

От него до Дягилева даже ближе, чем от Остроумовой-Лебедевой. Ведь Остроумова с Сергеем Павловичем была просто знакома, а он с ним работал несколько лет.

Да, да, это Джордж Баланчин. Сперва преподаватель, дававший уроки Юрию Иосифовичу, а потом его соученик по Петербургской балетной школе.

Для того чтобы объяснить участие Баланчина, надо кое-что рассказать. Все же это событие чрезвычайное. Не так просто американскому хореографу соединиться с советским балетоведом.

Как уже понятно, этот союз возник не на пустом месте. В студенческие времена Слонимский с Баланчиным жили в одной комнате. Скорее всего, перед сном они обсуждали идею нового балетного театра.

Вскоре они перешли к осуществлению своего плана. В начале двадцатых возникла труппа «Молодой балет». Спектакли ставил Баланчивадзе, их оформляли Владимир Дмитриев и Борис Эрбштейн. Слонимский считался «теоретиком» – человеком, формулирующим задачи и определяющим направление поиска.

В двадцать четвертом Баланчивадзе покинул Россию, а его товарищи остались на родине. В тридцатые годы Дмитриев работал главным художником МХАТ, но рано умер, не пережив ареста жены; Эрбштейн много лет провел в тюрьме, а в начале шестидесятых покончил жизнь самоубийством...

За это время Петроград стал Ленинградом, Слонимский – основоположником советского балетоведения, а Баланчивадзе – великим американским хореографом Джорджем Баланчиным.

Еще Слонимский стал мужем Натальи Леонидовны Лисовской, одной из солисток «Молодого балета».

Последующая эпоха связана с не менее радикальными переменами. Если говорить о Слонимских, то для них наступила старость. О принадлежности этих людей к миру балета можно было судить только по жестикуляции.

Юрия Иосифовича я помню на улице, а Наталью Леонидовну исключительно дома в кресле. Оставались, правда, руки. Выяснилось, что они тоже могут танцевать.

С помощью рук Наталья Леонидовна исполняла для меня опусы раннего Баланчина. Пальцы легко образовывали дуэты, трио и квартеты. Когда указательный или мизинец вырывался в солисты, их соседи становились кордебалетом...

Все это мне показывалось после того, как отношения Баланчина и Слонимских возобновились. До этого десятилетиями они не надеялись на встречу. Она казалась столь же нереальной, как возвращение в юность.

Одним из признаков оттепели конца пятидесятых-шестидесятых годов стали гастроли баланчинского «Нью-Йорк Сити балле».

Зрелище это было удивительное. Ни тебе фей, ни принцев, ни сильфид. Чистая пластика, без какой-либо примеси самого простого сюжета.

Такой же абстрактной бывает живопись. Или музыка. Внимание публики сосредотачивалось не на отношениях героев, а на соотношениях тел.

Кстати, тела тоже стремились к абсолюту. В том смысле, что одежда не считалась чем-то необходимым. Именно у Баланчина появились облегающие трико телесного цвета.

Запомним эти трико. В самое ближайшее время нам придется опять о них вспомнить.

Едва ли не в первый день гастролей в доме Юрия Иосифовича раздался звонок.

– Позовите, пожалуйста, господина Слонимского, – произнес голос с явным иностранным акцентом.

– Жоринька, это ты? – спросила Наталья Леонидовна.

– Наташенька, а что ты тут делаешь? – удивился звонивший.

– А я жена Юрия Иосифовича, – внесла ясность бывшая солистка «Молодого балета».

Дальше следовал настоящий хэппи-энд. Юрий Иосифович не только ходил на спектакли, но посетил репетиционную комнату. Специально для него демонстрировалась последняя новинка балетной одежды – уже упомянутые трико.

Два старика вроде как принимали этот парад. Они ходили вдоль выстроивших специально ради них танцовщиц. По праву главнокомандующего Баланчин шлепнул какую-то артистку ниже спины.

Когда Юрий Иосифович рассказывал об этом, у него горели глаза. Было ясно, что постановка американского хореографа и на сей раз была выше всяких похвал.

Потом состоялся званый прием на улице Ленина. Как видно, за обедом Слонимский рассказал своему приятелю об архиве Дягилевых, а тот загорелся этой идеей и пообещал найти издателя.

После того как Баланчин ушел, Слонимский увидел в окне картинку из прошлого: к остановке резво бежал, а затем вскакивал на подножку трамвая петроградский юноша Жорж Баланчивадзе.

Вот почему возник «Данс Хорайзн». Баланчин старался ради своего первого патрона и для своего питерского приятеля. Еще, возможно, его согревала идея Сергея Павловича о «мире искусства». О том, что красота и творчество отменяют всяческие границы.

Судя по всему, Великий импресарио и его друг-хореограф сильно заблуждались. Отменить границы могли только те, кто их перед этим установил.

Незадолго перед кончиной Юрий Иосифович перезаключил договор на меня. Особого смысла это уже не имело. В отсутствие Баланчина и Слонимского все становилось сомнительным. Что за неизвестные Дягилевы? И, главное, кто такой я? Было очевидно, что теперь ничего не будет.

К этому сюжету я вернулся только после перестройки. Тогда многие стали рыться в загашниках. Когда я достал давно позабытую рукопись, то увидел, что ее страницы пожелтели.

Я перечитал этот текст, сказал себе: «Как хорошо, что его не напечатали!» и написал книгу заново*. Так что Советская власть на сей раз не очень ошиблась. С тем, первым вариантом действительно стоило повременить.

 

Долой суету!

 

В больнице мы разговаривали с Юрием Иосифовичем не только о Дягилеве. Как ни важен этот сюжет, но существовали и другие проблемы.

Тогда я работал в театре имени Ленсовета автором текстов Игоря Петровича Владимирова. Вообще-то должность у меня была заведующий литературной частью малой сцены, но основные обязанности сводились к этому. Предполагалось, что из статей со временем составится книга.

Конечно, движение не было односторонним. Я не только помогал Владимирову, но многому у него научился. Это он преподал мне первые уроки по-настоящему взрослой жизни.

Игорь Петрович был не только превосходный режиссер и актер, но почти персонаж. Человек не менее разнообразный, чем какой-нибудь герой Островского и даже Шекспира. Тут существовали противоречия, и тут чувствовался масштаб.

На сей счет можно рассказать множество историй, но я выберу одну. Ведь в ее финале принял участие Юрий Иосифович.

В семьдесят восьмом году Игорю Петровичу заказали постановку концерта к юбилею Октября. Его явно подзадоривало то, что за год до этого такой же концерт ставил Товстоногов. Разумеется, ему следовало сделать лучше и, уж точно, оригинальней.

Я был призван для помощи. Несколько дней мы вдохновенно творили. Изо всех сил я пытался угнаться за мыслью Владимирова и литературно ее оформить.

Главным эпизодом стала сцена на Красной площади. Кружатся в вальсе барышни и юноши. Затем, после перебивки, они танцуют какой-то современный танец.

Мысль тут была почти бесхитростная: вот так связываются времена. Молодежь всегда танцует, а Красная площадь стоит. Если существует то и другое, то в мире есть устойчивость.

Понятно, что ни о каком смелом содержании не могло быть речи. Ну если только о более или менее выразительной форме.

Владимиров отнес сценарий в Обком партии. Оттуда он вернулся мрачный. Ему сказали, что лучше обойтись без фантазий. Текст представления должен быть типовым.

Игорь Петрович реагировал так: «Буду делать, что они требуют». Впрочем, не то чтобы легко пережил запрет. На подобные события он обычно отвечал запоем.

Когда я пришел на репетицию концерта, Владимиров был сильно пьян. Он демонстрировал, что такой сценарий можно ставить в любом виде. Может даже лучше, если напиться до чертиков.

Это, так сказать, одна правда. О том, что есть и другая, я понял, когда в очередной раз пришел в Свердловку.

Я рассказал Слонимскому о нашем сценарии. О том, что молодежь сперва танцует вальс, а потом что-то заводное. К моему удивлению он грустно сказал: «Вы что – серьезно? Неужели вам это нравится?»

Больше к концерту мы не возвращались. Правда, перед тем, как попрощаться, Юрий Иосифович взял свою книжку и надписал: «Дорогой Саша! Помните пушкинский завет: "Служенье муз не терпит суеты!" Долой суету».

Да, вот еще. Книга называлась: «Балетные строки Пушкина». Каждая ее главка начиналась пушкинской цитатой. Видно, Слонимский хотел сказать, что это центральная пушкинская строка. Как бы цитата цитат. Все остальное начинается с нее.

 

Опять Свердловская больница

 

Как уже сказано, почти каждый день я приходил в Свердловскую больницу для того, чтобы поделиться архивными находками.

Немного остановимся на этой больнице. От прочих заведений такого рода она отличалась контингентом и особым к нему отношением.

Право лечиться в таких условиях Слонимский заслужил не своими книгами о балете, а тем, что в юности принял участие в создании ленинградской милиции.

Странные бывают повороты в жизни! Этот, как видно, связан с такой логикой: ах, вы все про фей и сильфид! Извольте принюхаться к той области, в которую сильфиды и феи не залетают.

У Юрия Иосифовича были отягчающие обстоятельства: помимо балетной школы, он закончил юридический факультет Петербургского университета. Увильнуть от этого предложения он никак не мог.

Вот почему среди следователей ленинградского УГРО оказался человек, бравший уроки у Джорджа Баланчина.

Так государство ломало жизни. Впрочем, в отдельных случаях долги возвращались. Хотя бы на время болезни кто-то из его жертв приобщался к уровню жизни партийного чиновника.

Свердловка была почти раем. Все, что никак не удавалось за ее стенами, здесь оказывалось возможно.

В другой больнице пациентам выдавали апельсин по праздникам, а тут фрукты стояли в коридоре в вазах. Их не получали, а брали. Даже, – уж это совсем невероятно! – могли угостить ими гостей.

Впрочем, это не самое удивительное. Палаты были не на десять, а на двух человек. По слухам каким-то особенным представителям полагались номера люкс.

Юрий Иосифович лежал в палате на двоих. У обоих «в анамнезе» было много всего. Впрочем, судьба соседа оказалась еще крученей.

Почувствуйте разницу: одно дело работать в милиции, а другое служить в охране Троцкого. Самое главное тут последствия. Даже странно, что обошлось двадцатью пятью годами лагерей.

Пришлось бывшему троцкисту опять стать большевиком. Уже не молодым, а старым. За выслугу лет ему полагалось улучшенное питание и внимание со стороны пионерской организации.

В перерыве между процедурами сосед рассказывал свою одиссею. Даже человеку, прошедшему через УГРО, такое было невозможно представить.

Слонимского почти мутило от этих разговоров. Ему было стыдно. В сравнении с этими испытаниями даже эпоха борьбы с космополитизмом могла показаться санаторием.

Однажды я застал своего учителя одного. Он сидел на койке, закрыв лицо ладонями. Не хотел, чтобы кто-то видел его слезы.

Затем он сказал то, что не имело отношения к нашим обычным разговорам. Ни балет, ни Дягилев тут были не при чем.

– Что они сделали со страной.

Трудно сказать, к кому он обращался. Да и кто эти «они». Ведь его сосед вместе со своим патроном тоже приложили руку. Уж не говоря о людях за стенкой. Пациентах в самом широком смысле слова.

 

Итоги

 

Что остается через столько лет? В первую очередь, ключевые фразы. Например, «До войны появились продукты», «Неужели это Вам нравится», «Долой суету».

Еще, конечно, вот это, только что процитированное: «Что они сделали со страной».

Затем остаются зрительные впечатления. Неизменная грациозность Юрия Иосифовича. Движения пальцев Натальи Леонидовны, пытающихся следовать за артистами давно несуществующих спектаклей.

Да еще немалое число балетных движений. Все они имеют отношение к тому апрельскому дню 1978 года, когда на Комаровском кладбище хоронили моего учителя.

После похорон автобус подъехал к дому на Ленина, 34. Впрочем, вышедшие из него люди на поминки не спешили, а группами стояли в садике.

Здесь находился танцовщик и хореограф Петр Гусев. Примерно сверстник Юрия Иосифовича. Этот пожилой человек был как-то неправдоподобно, почти по-кинематографически, красив.

Кинематографичность этого впечатления подтверждалась тем, что Петр Андреевич был одновременно похож на Чайковского и Петипа.

Кстати, в фильме о Чайковском Гусев сыграл роль Петипа. Так что эта догадка принадлежит не только мне.

Как видно, сходство им поддерживалось. Можно представить, сколько сил каждое утро он посвящал бороде и усам.

Впрочем, сейчас нас интересуют прямая спина, пружинистый шаг, жестикуляция. Его руки не бесцельно болтались в воздухе, а четко двигались по своему маршруту.

Петр Андреевич что-то рассказывал. Затем слов ему стало не хватать, и он начал танцевать.

Вряд ли когда-либо в этом садике танцевали. Да еще так профессионально. И, уж точно, без всякого сомнения в том, что это наиболее правильный способ выражения мысли.

Какие удивительные эти старики! Наталье Леонидовне было достаточно ручки кресла, а Петру Андреевичу пятачка перед домом.

Уж не результат ли это участия в труппе «Молодого балета»: тоже ведь условия были не совсем подходящими, а планы самые захватывающие.

Незадолго до этого мне пришлось видеть Гусева, танцующего в комнате Юрия Иосифовича в комаровском Доме творчества.

Номер был не очень маленький. Если убрать стулья, то кое-какое пространство высвобождалось.

Конечно, дело не в возможностях, а в поводе. Так вот повод был самый серьезный. Гусев вернулся из Москвы, где смотрел «Ангару» Эшпая и Григоровича в Большом театре.

Слонимский интересовался буквально всем. Кое-что даже просил повторить. Ведь современная тема в советском балете появилась с его легкой руки. Так что он был лицом заинтересованным.

Разумеется, Петр Андреевич показывал балет не столько как танцовщик, сколько как хореограф. Главное было отразить ключевые моменты.

Иногда, правда, артист брал верх. Тогда он почти взлетал в воздух. Сейчас мне это так и видится: в роскошном прыжке Гусев едва не повисает над письменным столом, а мы с Юрием Иосифовичем и Натальей Леонидовной ему аплодируем.

В эти годы меня больше интересовали внешние вещи. Такова была степень моей неразумности. Теперь я понимаю, что дело не в сходстве с предшественниками. Куда важнее то, что Петр Андреевич имел право находиться в этом ряду.

Надо сказать, не такой длинный этот ряд. Петипа, Чайковский, Петр Гусев, Слонимский… Вернувшись к первому, рассказанному нами, сюжету, прибавим Геннадия Гора. Пусть к балету Геннадий Самойлович не имел отношения, но он точно принадлежал к славному племени образцовых питерских стариков.

январь-февраль 2011



* Неизвестные Дягилевы, или Конец цитаты. – СПб.: Ассоциация «Новая литература», альманах «Петрополь», 1994. Второе издание: Долгое путешествие с Дягилевыми – Екатеринбург: У-Фактория, 2003.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 3382




Convert this page - http://7iskusstv.com/2011/Nomer3/Laskin1.php - to PDF file

Комментарии:

Маша Кац
- at 2011-03-31 04:32:47 EDT
Высокий профессионализм. Такие воспоминания - часть не только истории, но и культуры. Литература высокой пробы. И люди тоже.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//